Безмолвный фронт

Втактике мы недостаточно учитываем самое характерное для современного боя явление — исчезновение с полей сражения аппарата управления, начиная со штабов дивизий и выше. Из 31 прусского генерала, находившихся при армии в день сражения под Йеной (1806 г.), было ранено и убито, кажется, 17. А после боев у Воли Шидловской, Боржимова и проч. наша ставка получила в январе 1915 г. подсчет семидесяти тысяч убитых и раненых солдат и молодых офицеров; на эту внушительную статистику один из наших ответственных руководителей с досадой реагировал замечанием: “и нет ни одного раненого генерала”.
Я отнюдь не держусь каких-либо кровожадных взглядов по отношению к высшему командному составу; но мое внимание привлекло то новое явление, что высшие начальники уже не пользуются своим зрением не только в целях управления в бою, но и в целях своего тактического самообразования. Великие мастера в тактике, маршалы Наполеона, двадцать лет путешествовали по полям сражений, находились в полосе не далее тысячи шагов от неприятельского фронта, непосредственно наблюдали явления и кризисы боя, учились и делали заключения. Известная мысль о том, что “мул Евгения Савойского проделал двадцать походов и ничему не научился”, относилась только к стратегическому искусству; в тактике же нужно было быть слепым или вовсе лишенным способности рассуждать, чтобы, охватывая глазом все перипетии боя, не научиться скольконибудь рационально использовать боевые усилия войск. В настоящее время мул Евгения Савойского очень отчетливо рисуется нам и в тактике. Мы злоупотребляем выражением “фронт”. Быть на фронте — это иногда означает не приближаться к противнику ближе нескольких десятков верст. Тактики теперь играют, “не глядя на доску”, как говорят шахматисты.

Это явление — отрыв штабного аппарата от боя — впервые проявилось в русско-японской войне. Тогда молодежь — и я в том числе — зло издевались над боевыми наградами работникам штабных аппаратов за “Шахэ”, т.е. за то, что другие дрались в каком-то уголке сражения на р. Шахе. Но драма заключается совершенно не в том или ином распределении наград, а в том, что наша тактическая бюрократия потеряла контакт с боевым опытом. Еще под Севастополем и Плевной тяжелые ошибки в бою могли нас чему-то научить; а в XX веке мы тактически слепли. Наша солдатская масса представляет серое крестьянское море. Молодые командиры, Тушины, прапорщики, краскомы — это дети, это поколение, лишенное какого-либо тактического авторитета. Строевые части до сего времени меньше всего напоминали ячейки военно-научного общества. Инстинктивно фронт стремился приспособиться к новым условиям боя, но какой-либо тактической дискуссии на фронте не велось; если находили новые, удачные приемы, то они оставались достоянием полка. Обобщений не делалось; никто, пользуясь удивительным изобретением Гутенберга, не пытался размножить отчета о нем.
Паразит неспособен извлекать соков из неорганических ве-ществ и живет из вторых рук, соками других органических образований; паразиту необходимо другое живое существо, которое выполнило бы предварительно какую-то черную работу для его питания. В XX веке наша старая армия представляла тактического паразита. После русско-японской войны мы, казалось, располагали самым богатым тактическим опытом, наша армия являлась единственной европейской армией, участвовавшей в современной войне. Результаты? Итоги? Вернувшаяся с полей Маньчжурии тактическая бюрократия могла похвастаться столь скудным уловом в области тактики, что наши профессора — Беляев, Головин — могли из наших неудач почерпнуть только решимость отправиться на школьную скамейку в Париж.
Глубоко драматична история нашей тактики за последние двадцать лет; изучение маньчжурского опыта по переводам с немецкого, отказ от всякой самостоятельности тактического мышления, потеря способности к оригинальным оценкам новых явлений, потребность утверждать, что высказанная тактическая мысль представляет лишь пересказ учения западноевропейского авторитета; стремление подражать соседям даже во внешнем виде военно-научных трудов — в шрифтах, схемах, сокращениях слов; рекорд был побит сочинителем, выписавшим из Германии для обложки своего труда бумагу цвета танго, которую облюбовало для своих изданий берлинское военное издательство Митлера. Уже в 1911 г. я констатировал в докладе в петроградском обществе ревнителей знаний новое призвание варягов — вид “штунды” в военном мышлении…
В мировой войне в поездах-банях, позади русского фронта, люди с высшим образованием раздавали мочалу и мыло, а фронт оставался темным и безграмотным. Бюрократический армейский аппарат мог командовать, но он был бессилен отдать себе действительный отчет в том, что реально происходит на полях сражений. Потребность в новой тактике сознавалась; как могли удовлетворить ее высокие штабы, отрезанные от безмолвного фронта, и расстоянием в несколько сот верст, и непосильной преградой даже для современных технических средств связи — несколькими бюрократическими инстанциями? Что может быть обширнее тех технических экспериментов, которые происходили на русском фронте в 1914, 1915 и 1916 гг.? Но неспособные уяснить себе факты, бессильные произвести самостоятельную оценку, мы были вынуждены обратиться к военно-научному импорту через Мурман. В 1916 г. мы ввозили из Франции не только автомобили, аэропланы, пушки, но и тактические инструкции. При совершенно различных условиях на русском и французском фронтах, мы ориентировались через полгода в том, что делалось на французском фронте; в 1916 г. наша переводная официальная литература пропагандировала французские взгляды 1915 года, уже отброшенные во Франции, как не выдержавшие боевого испытания и не стоящие на уровне требований техники. Тактический эксперимент отличается не только тем, что его нельзя воспроизвести, но и тем, что он пожирает тех участников опыта, которые могли бы дать самые ценные показания. Фронт естественно лишается “отцов”, своего кадрового состава младших начальников; частью они втягиваются аппаратом управления и тылом; другая же часть “отцов” в течение первых же месяцев войны находит случай изобразить мишень и открыть путь следующему поколению. Война, в особенности в русских условиях, имеет определенную тенденцию перейти в крестовый поход “детей”.
Кадровый состав много лучше сохраняется в артиллерии, которая подвергается в бою несравненно меньшей опасности, чем пехота; командир батареи на войне оставался кадровым офицером, принадлежащим к старшему поколению бойцов, и извлекал в бою наибольший опыт. Мы можем констатировать, что благодаря этому обстоятельству наша полевая артиллерия сумела многому научиться в Маньчжурии и сохраняла возможность самостоятельно совершенствоваться и в мировую войну.
В пехоте военно-образованными лицами, пригодными к тому, чтобы оценить и обобщить поученный опыт, были, в некоторой своей части, командиры полков. В русско-японскую войну полками командовали такие известные писатели, как А.М. Зайончковский и Е.И. Мартынов. В числе других и пишущий эти строки в течение 17 месяцев мировой войны командовал полком, и какое-то концентрированное боевое счастье сопутствовало мне. Но прорвать безмолвие фронта нам не было суждено. На протяжении 25 лет моей писательской деятельности эти полтора года представляются единственным перерывом, когда я не держал в руках пера; а между тем, я положительно ступал по ценнейшим наблюдениям, я захлебывался в выводах, и никогда армия так не нуждалась в установлении и освещении ее тактического опыта. Полк получил несколько запросов, в виде худосочных анкет; полковой адъютант без затруднения дал ответы по этой убогой программе.
Я не виню ни себя, ни других за это молчание. Оно было вынужденным. В условиях нашей тактической бюрократии никто на верху не нуждался в том, чтобы его учили снизу, из строя. Свидетельства собирались лишь в двух случаях: в случае судебного расследования при крупном тактическом скандале, и как приложения к представлению на георгиевский крест. Чтобы ни сказал голос фронта, это была реляция, самопрославление; чем образованнее был командир, представлявший реляцию, тем опаснее считалось верить ей, так как искажения, связанные с похвальбой, могли быть искуснее замаскированы. Тут был какой-то неписаный договор: составителям реляции разрешалось вставлять в них вздор, который мог ублажать их фантазию, врать, сколько угодно, о горах навороченных неприятельских трупов и т.д., а старшие оставляли за собой право не верить ни одной букве отчетов о бое. Если все, что вы не заявите, будет рассматриваться как реляция, будет встречаться с неизбежным скептицизмом, то единственно достойная для вас позиция — это позиция молчания.
Запад нас превосходил прежде всего тем, что там умели получать вести из боевой части. Особенно это заметно у англичан; в английской армии, повидимому, господствовало неизвестное у нас уважение к официальной корреспонденции о бое; офицеры в боевой атмосфере чувствовали себя в той же мере связанными требованиями правдивости, как и в обыденной жизни; отчеты о бое составлялись деловым языком и сейчас же обрабатывались для получения деловых выводов; цифры в этих отчетах были возможно близки к действительности. Английский офицер не мог стать на рельсы барона Мюнхгаузена уже потому, что в строю находилось достаточно грамотных, сознательных свидетелей; в ротах были стрелки со средним, а то и с высшим образованием; обстановка культурного народа создавала и на поле сражения де-ловые условия. Плохо обученные английские полки порой дрались неважно, но между аппаратом управления и фронтом не было пропасти, и штабы знали, что реально происходит на фронте. На западе бытие в бою определяло тактическое сознание. Мы представляли трагическое исключение. Мы много сейчас пишем о материалистическом подходе к так-тике, о машинизации боя и т.д. Мне кажется, первым шагом нашим вперед должно быть создание деловой атмосферы на поле сражения. Нужно заполнить разрыв между нашим тактическим сознанием и тактическим бытием, имеющим глубокие корни в русской почве; нужно создать на поле сражения тактическую демократию, тактическую авторитетность фронта; боевая часть должна включать в себя способные и подготовленные к энергичной критике элементы правящего класса; должны быть созданы условия, в которых штабной аппарат способен был бы отдавать себе отчет в реальностях боя, и не только учить и указывать, но выслушивать и порой учиться у фонта. В этом отношении требуются большие сдвиги. Наше тактическое мышление замуровано в очень глубокие подвалы и вытащить его оттуда не так легко.
Моя критика направлялась до сих пор на старую, царскую армию, и мне могут ответить, что Красная армия не унаследовала этого тактического отрыва штабов от строя и лечиться ей нечего. Это неверно.
Обратимся к действительности. Посмотрим, что говорят и пишут о гражданской войне. В огромном большинстве освещаются оперативные вопросы. В них штабы всегда компетентны. Оперативные передвижения оставляют обильный след в делах штабов. О них, однако, участники гражданской войны могут писать лишь с такими же основаниями, как и лица, не покидавшие столицы. Да, в сущности, есть ли разница между кабинетом в Москве, Минске, Харькове или Омске? У письменных столов всюду или четыре ноги, или две колонки, а дела всегда заключа-ются в универсальные обложки. А где же тактика гражданской войны, где документы и впечатления с полей сражения? Что там происходит в действительности? Деловая атмосфера стремится найти точное отражение в цифрах — ширина фронта, количество бойцов, количество пулеметов, количество израсходованных патронов, потери, результат действия нашего огня, точные даты и т.д. Где эти цифры и указания? В статьях польского полковника Кукеля о боях под Волочиском, которые мы перепечатываем, даже не сверяя с имеющимися документами красного архива?
Послушаем наши лекции по тактике. Их читают, вероятно, потомки гоголевского портного из Парижа и Лондона. Они поражают прежде всего своей мозаичностью. Мы в тактике уже давно отказались от логики, от широких, охватывающих точек зрения, может быть, вообще, от точки зрения. Поразительна наша робость мысли, боязнь сказать свое слово, боязнь изложить, как рисуется дело самому автору. Вместо этого — наводнение цитат самых сомнительных авторитетов. Научная работа в тактике понимается исключительно как компиляция. Старые формы, утратившие свое идейное содержание, живут. Какие разрослись анфилады бесчисленных и ничего не говорящих пунктов, маскирующих водобоязнь к самостоятельному суждению! Гуляют какие-то моды из Парижа и Лондона, и можно прослыть оригиналом, чудаком, фармазоном за самую скромную попытку критического к ним отношения.
Суворову приписывают мысль: “Артиллерия скачет, куда сама хочет”. Эта мысль отражает сразу и незнакомство с артиллерией, неумение распорядиться ею рациональным образом, и презрение к технике со стороны вождя настоящих солдат — пехотинцев и конников. В настоящий момент нельзя отрицать значения техники, и чем большое значение мы ей придаем, тем крепче должен ее в руках держать общевойсковой начальник. Поскольку техника выходит на первый план, равняется по своему значению с пехотой, постольку общий начальник должен распространять на нее ту же самую диктатуру, которой издавна пехота была подчинена. А ведь мы видим, что единая кафедра тактики разбилась на бесчисленные кафедры технических специальностей, идущие своими особыми путями; мы слышали, что если раньше общевойсковой начальник играл роль самодержца, то теперь он обратился в конституционного монарха, обязанного считаться с голосом представителей каждой специальности. И каждый специалист будет настаивать на выгоднейшей для себя партии. А кто будет исполнять невыигрышные номера, которые так безжалостно выдвигает на войне неумолимая действительность? Правда, говорят о праве специалистов лишь на совещательный голос при установлении плана сражения, — что-то вроде булыгинской думы.
В Москве недавно существовал Персимфанс — может быть, существует и теперь. Первый симфонический ансамбль был славен тем, что представлял оркестр без дирижера. Кому не приходилось бывать на тактических заседаниях? Мне всегда настойчиво приходит в таких случаях мысль о тактическом Персимфансе, как о каком-то безответственно плавающем среди нас идеале.
В тактике, как и всюду, специалист представляет центробеж-ное начало; палочка дирижера рисуется ему как враг внутренний; и как мы дали ей ослабеть на теоретических позициях. Какая мозаика в тактическом оркестре!..
Но не будем судить об армии по преподаванию теории; обратимся к практике. В чем суть материалистического излома тактики? При низкой производительности человеческого труда культура невозможна без жестокой эксплуатации, без рабов. Паровая машина заменяет раба, позволяет щадить человека. Суть материального сражения заключается в том, что явилась возможность заменить рой посылаемых в атаку человеческих ядер градом снарядов; разредились первые линии пехоты, выставляемые на убой, за счет применения автоматического оружия. Пехота стала малочисленнее и расценивается дороже; вместо человека, при первой возможности, неприятельскому огню начали подставлять танк, броневой поезд. Пехота, ранее самый дешевый род войск, получает все более сложные машины ближнего боя, снабжается броней и самоходами; вся мировая промышленность работает, чтобы облегчить ее бесконечно трудные задачи. Материалистический излом в тактике отмечается прежде всего тем, что изменилась расценка значения пехоты в тактике относительно материальных затрат: на весах тактики мы готовы отпустить теперь, для облегчения работы пехоты, в десятки раз больше снаряжения и боевых припасов, чем до мировой войны. Ставки на массовый натиск грудью машинизированная тактика не делает; пехотинцы перестают быть париями.
С этой точки зрения одним из высших проявлений материалистического понимания тактики я готов считать приказ Ауфенберга об отступлении после боев под Рава-Русской (конец Галиций-ской битвы в 1914 г.). Ауфенберг, находясь в угрожаемом положении, решил спасти кадры своей армии и запретил хотя бы одному батальону задерживаться и вступать в арьергардный бой для облегчения отхода обозов. Мы не взяли вследствие этого приказа в плен ни одной войсковой части Ауфенберга, но при преследовании наскочили на тысячи брошенных австрийцами повозок со всяким добром. Мне пришлось говорить с солдатом, воображение которого было поражено несколькими сотнями пудов хорошего кофе, которые он видел в повозках, сброшенных в шоссейную канаву; это было самое сильное его впечатление из Галицийской битвы.
Этому материалистическому пониманию можно противопоставить совершенно иное отношение к пехоте, сложившееся в Маньчжурии. Из 24-х пушек, участвовавших в бою под Тюренченом, мы потеряли вследствие обстоятельств и неудачной организации боя 22 пушки. Почти такие же потери в орудиях мы понесли под Вафангоу. Итого в двух проигранных сражениях мы потеряли материальной части на миллион золотых рублей. По своей ценности потеря в этих боях равнялась стоимости 5-8 часов войны. Казалось бы, что с этой потерей можно было бы вовсе не считаться. Большой враг всего русского, швейцарский военный агент в Ляояне, наблюдая поезд, который привез в Маньчжурию новую русскую батарею, воскликнул: “Вот и еще везут трофеи для японцев”. За неуместное и недипломатическое выражение своих мыслей швейцарский наблюдатель был немедленно удален с театра войны на родину. Но он был прав: в Маньчжурию дальше прибывали не батареи, не материальная часть, которую можно бросить в гущу боя и подвергнуть всем случайностям судьбы, а именно трофеи. Пушка перестала быть для нас боевой машиной, а стала святыней, знаменем, эмблемой, искусство обращения с которой прежде всего должно исключить возможность ее потери, захвата врагом. Артиллерия стала занимать позицию глубоко в тылу; при малейшем колебании на фронте боя начальство сейчас же начинало заботиться о спасении батарей. Японская пушка была вдвое слабее и хуже нашей, но она ставилась в версте за фронтом и простреливала наш фронт на четыре версты; а великолепная русская пушка ставилась в четырех верстах за фронтом, простреливала японские позиции только на 1-2 версты и в решительные минуты боевого кризиса исчезала. Это был идеалистический взгляд на артиллерию, которому мы во многом обязаны нашими поражениями в Маньчжурии, оставивший самый печальный осадок в нашей пехоте, вынужденной без артиллерии вести ряд тяжелых арьергардных боев. Трофеи лучше оставлять в центре, в музеях, а не возить их за собой на поля сражений… Этот идеалистический взгляд на артиллерию неизбежен, если аппарат управления тактически незряч, если фронт безмолвен, если он представляет сплошную серую массу неграмотных и несознательных крестьян, с которой не считается тактическая бюрократия. А свободны ли мы были в гражданской войне от маньчжурских грехов? Отношения в армии ярче всего обрисовываются в моменты сильного кризиса. Возьмем сильнейший кризис, который переживала Красная армия — поражение под Варшавой.
К вечеру 16 августа выяснилось наступление поляков на 8-ю дивизию. Около 9 час. утра 17 августа выяснилось из донесения начдива 8 стрелковой, что 8 стрелковая дивизия “как управляемая единица” уже исчезла и что ее начальник “озабочен в настоящий момент лишь спасением ее тылов и обоза”. Мы, однако, знаем, что части 8-й дивизии, например, 24 бригада, вели еще упорный бой вечером 17 августа. Любопытно это выражение “управляемая единица”, освобождающее начдива от всякой ответственности по отношению к подчиненной ему пехоте.
Удар поляков катится с юга. За 8-й дивизией к северу находится 10-я дивизия. С фронта ей угрожает штурм, подготовленный поляками со стороны Варшавы, с бронепоездами, танками и прочими аксессуарами. На ее фланг и тыл идет польская масса, уже опрокинувшая Мозырскую группу и 8-ю дивизию. Разрешение отступать из штаарма еще не получено.
Начдив 10-й с вечера 16-го, чувствуя непрочность своего положения, уже отодвинул назад свои обозы и парки. 17-го он решает, находясь в отчаянном положении, принять бой, “в связи с отсутствием прямых указаний из штаба армии”, “хотя бы с висящим на воздухе левым флагом”, “во имя спасения остатков соседней дивизии и ее обозов”. Здесь для меня не вполне ясно, причем тут спасение “остатков соседней дивизии”. Во всяком случае, на их судьбу самопожертвование не повлияло, а своим и чужим обозам выбраться помогло.
10-я дивизия начинает сдавать на фронте; одной из причин являлась крайняя бедность снарядами нашей артиллерии, ведшей недостаточно энергичную борьбу ни с артиллерией противника, ни с его пехотой. Начдив еще ставит своей пехоте активные задачи, чтобы помочь остаткам 8-й дивизии, однако: “израсходование снарядов тяжелой и гаубичной артиллерии и малочисленность пехоты, которая в сущности уже явилась перегруженной своей артиллерией, побудило командование дивизией в первую очередь снять с позиции тяжелую и гаубичную артиллерию” и отправить их с начальником артиллерии дивизии и инженерным батальоном в глубокий тыл — в Венгров. Таким образом, пехота сдавала вследствие слабости артиллерийского огня; но пехота не понимала, что она “перегружена” артиллерией. Что же касается недостатка снарядов, то, как известно, этот повод к уходу с поля сражения отмечен во всех курсах тактики; насколько он правдив — ни один начальник не может установить в бою; поэтому справедливо говорится, что ссылаться на него не следует. Дивизия сама готовилась наступать, а при крушении боя у артиллерии сразу, как и полагается, оказался недостаток в снарядах, — достаточный мотив, чтобы заблаговременно уйти в далекий тыл из грязной истории…
Пехота 10-й дивизии дерется в 6 час. вечера 17 августа, так как хотя массы войсковых обозов и артиллерийских частей и миновали благополучно опасный участок пути, но на шоссе Новоминск-Седлец они тянулись еще в 2-3 ряда; продолжение отхода без малейшей задержки неминуемо повлекло бы “гибель хвостов этих обозов”. “Поэтому комбригам еще раз по телефону было подтверждено отходить под натиском противника упорно и методически”.
Мы имеем здесь дело не с фантазиями одного из лучших начдивов в Красной армии, а повидимому, с широко распространенной в командном составе доктриной. Если начдив убирает в тыл тяжелые и гаубичные батареи, то мужественный командир наиболее угрожаемой левофланговой бригады 10-й дивизии, 28-й, еще днем отправляет в тыл свои обозы и 2-ю батарею 1-го лег-кого артиллерийского дивизиона: “лесистый характер местности не благоприятствовал действиям артиллерии, а кроме того, количество ее не соответствовало наличным силам пехоты, грозя об-ременить ее в подвижном бою”. 3 полка остались с 2 пушками, так как 4 пушки — было слишком громоздко. Здесь уже нельзя сослаться на недостаток снарядов; на помощь является” лесистый характер местности” и “громоздкость” артиллерийской массы… в 4 орудия. Мысль комбрига яснее видна из того, что с обозами и батареей он отправил в тыл и свой аппарат управления — на-чальника штаба с большей частью штаба.
Обратимся к итогам этого боя 10-й дивизии. Она потеряла полностью две бригады пехоты, третья понесла большие потери, но осталась как “управляемая единица”. Поляки на основании этого позволяют себе утверждать до сих пор, что они между Варшавой и Ново-Минском полностью уничтожили 10-ю дивизию. Наш начдив 10-ой позволяет себе все-таки признать результаты отхода весьма удачными, так как “10-й стрелковой дивизии удалось вывести из охватывающих ее клещей всю свою материальную часть (за исключением двух орудий, погибших при 28 стрелковой бригаде)”.
Вот две оценки, на которые читателю нужно обратить все свое внимание. Что такое в тактике добро и зло, удача или неудача? Если этот кардинальный тактический вопрос будет решен, тактическая анфилада пунктов придет сама собой. Ведь на этом примере Красная армия учится вести оборонительно-отступательный бой. Если стрелковая дивизия считает удачей такое отступление, при котором война сохраняет снаряжение, но теряет всех своих стрелков, то не лучше ли ей называться артиллерийской или обозной дивизией, чтобы не возбуждать сомнений?
60 тысяч укомплектований спешило из пределов России на пополнение находившимся в Польше армиям. Вопрос заключался в том, чтобы сохранить лучшие кадры пехоты, коими когда-либо располагала Красная армия, — победоносные кадры, блестящим броском перекинувшейся с берегов Двины и Березины на Вислу. Приходилось выбирать между скачком назад, за Нурец или Западный Буг, который сохранил бы нам пехоту, но, весьма вероятно, заставил бы распроститься с частью обозного имущества, и принесением в жертву пехоты в арьергардных боях для спасения материальной части. Снаряжение для человека или человек для снаряжения? Решение зависело от того, что вдохновляло идеоло-гию нашего управления — бесконечно ли трудная борьба пехоты на фронте или судьба тех боевых и прочих богатств, которые передвигаются в тылу на колесах. Наш аппарат оптировал — и очень дружно — за материальную часть. Но что стоили армии, потерявшие на Висле последнюю боеспособную пехоту? Могли ли они задержаться в ближайшее время в тылу? Могли ли они обеспечить отступление выдвинувшейся к нижней Висле 4-й армии и конного корпуса? Что могла им дать толпа укомплектований, когда не было кадров, чтобы вдохнуть в них могучую волю к победе, чтобы научить их современной технике пехотного боя? Не сливается ли спасение обозов и артиллерии под Варшавою с проигрышем войны? Достоинства армии, как солидного, надежного организма, познаются не в наступлении, а при упорной обороне. Лозунг “даешь Варшаву” при наступлении часто позволит не заметить сопряжения аппаратов управления с подлинным фронтом. Улыбаются выигрышные партии; все, включая и специалистов, бросаются вперед; появляются даже гастролеры; начинается скачка вперегонки, и плохо организованные части иногда дают не худший результат, чем крепкие пехотные войска.
Гражданская война, давая поразительные примеры наступательных действий, совершенно не дает примеров стойкой, упорной обороны. Даже возможность последней поставлена под сомнение. Командование от нее благоразумно уклоняется, предпочитая отходить впредь до возможности вновь наброситься на врага.
Мне врезался в память образец нестойкой обороны, свидетелем коей я был в начале июня 1916 г. к юго-западу от Луцка. Я был двинут со своим полком из корпусного резерва на поддержку центра 126-й дивизии, только что переформированной из ополчения. Мне были подчинены два полка этой дивизии, которые зашатались. Помощь здесь была вытребована заблаговременно, так как я поспел к началу боя, не принявшего затем значительного размера.
Когда мы оказались в 2-3 верстах за фронтом, поле сражения скорее всего напоминало театральный разъезд. Раздавалась не слишком оживленная канонада; по дорогам ходили неутомимые телефонисты, скатывая провода. Я попросил объяснений; телефонисты мне рассказали, что начинается бой, сейчас все побегут, так они хлопочут, чтобы не растерять свою материальную часть. Навстречу двигалось много различных повозок; у них, с первыми пушечными выстрелами, был обычай держать курс на восток. По сторонам видны были батареи, снимавшиеся с позиции или переходившие на новые позиции в тылу. Заметили одну пулеметную команду, двигавшуюся также на восток, чтобы ее пулеметы не стали австрийскими трофеями. Навстречу шел поток отдельных людей и групп без объяснения причин. Это была положительно Театральная площадь в момент окончания спектакля. А противник находился еще в версте от окопов дивизии, в которых жались солдатики, брошенные без телефонов, без пулеметов, без артиллерии, частью без начальства, оставленные без обеда… Подготовка к сдаче позиции и потере нескольких сот пленных была уже блестяще произведена.
Я вел свой резерв широким загоном. Мы разрядили браунинги по мелькавшим в хлебах головам, обломали стэки о двигавшихся по дорогам, заворачивали назад все повозки. Мой рецепт был прост — вернуть все батареи, подвести походные кухни, расставить офицерские собрания, накатать телефонные провода, выдвинуть пулеметы, сформировать два полевых суда для суждения об отлучившихся. Через 20 минут после моего прибытия начальник дивизии умолял командира корпуса избавить его от нашествия гуннов, каким рисовалось ему прибытие корпусного резерва, и доносил, что он и командиры его полков клянутся, что сумеют своими силами удержать эту важную позицию у Дубовых Корчем…
В основе нестойкой обороны лежит идеалистический взгляд на материальную часть, как на подлежащие спасению трофеи, а не рабочую машину. В результате завязка оборонительного боя характеризуется как укладка и отправление в тыл чемоданов. Мы знаем, что Суворов в своем швейцарском походе потерял все обозы и все до одной пушки, но вывел из гор свою пехоту. Солдаты знали, что суворовский аппарат всегда выберет пехоту, а не материальную часть в случае встретившейся альтернативы, и потому суворовская армия отличалась необычайной стойкостью. Сохраняем ли мы сегодня суворовскую связь командования с фронтом. Нет, если судить по “спасению” артиллерии и обозов под Варшавой.
Надо уметь в бою расположиться: привести в действие все имеющиеся машины, варить обед, поставить самовар, подтянуть оркестр, даже снять демонстративно сапоги. Занимая позицию, надо строить баню; недурно посадить редиску. В современном бою нет чувства локтя, нет принудительной, жестокой дисциплины сомкнутого строя; образующим дисциплину боя элементом является материальная часть. Как станок дисциплинирует рабочего, как пушка дисциплинирует, подчиняет, приковывает к себе артиллеристов, так и вся пехота, весь боевой порядок дисциплинируется различными предметами боевого обихода: батареями, пулеметными гнездами, телефонными станциями, патронами, складами, походными кухнями, вросшими в свои боевые пункты штабами. В хаосе боя это все представляет свои ориентировочные пункты, свою географию, моральную опору для сопротивления. Оторвите от полка, от дивизии ее материальную часть и перед вами — “неуправляемая” и не подчиняющаяся никаким приказам толпа. Каждая машина является очагом деловой атмосферы, в которой такая потребность на поле сражения. Телефонист, проверяющий под огнем провод, подносчик патронов, наблюдатель на артиллерийском пункте — все это элементы порядка, дела, спокойствия.
Я беру под большое сомнение всякий деловой аппарат управления, не могущий организовать стойкость сопротивления. Нужно уметь, вступая в решительную драку, снять картуз и бросить его около себя на землю; этот жест дисциплинирует человека и позволяет ему прочнее выдерживать натиск противника. Несколько заключительных слов. Надо создать возможность деловой информации о боевых действиях, а для этого нужна основательная ломка тактического аппарата, изменение отношений между тактической бюрократией и демократией. Недурно было бы порыться в архивах мировой и гражданской войн и завести в “Военном вестнике” небольшой отдел, где высмеивались бы мюнхгаузенские реляции и самопрославления.
Но прежде всего нужно покончить с тем штабным мировоззрением, которое идеализирует боевые машины, как трофейные реликвии и рассматривает красноармейца как существо, созданное для снаряжения. И нужно и в теории и на практике провести ответственность начальника за своих бойцов, а не за пушки, обозы или портянки.
Когда прорвется зарок боевого безмолвия, мы сделаем в тактике огромный скачок вперед. И если нам порой придется покраснеть за то, чем мы гордились раньше, — это будет недорогая плата.
Военный вестник. — 1924. — № 6. — С. 10-19.

Запись опубликована в рубрике морально-психологические основы с метками . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий