Эволюция оперативного развертывания

Передо мною лежит только что изданный ГВИЗом посмертный труд А.М. Зайончковского: “Подготовка России к мировой войне. Планы войны”. Автор просмотрел в архиве дела Главного управления генерального штаба по делопроизводствам оперативному, крепостному и мобилизационным запасам и привел из них ряд интересных выдержек. Дела эти находятся в большом порядке, компактны; они заключают ряд решений конкретных стратегических и оперативных вопросов, данных русским генеральным штабом в период, предшествовавший мировой войне. Мы должны быть очень признательны автору за оглашение в печати важнейших данных прошлого русской стратегической мысли. Каждый стремящийся углубить свое стратегическое мышление, несомненно, должен будет внимательно остановиться на содержании труда Зайончковского. Содержащиеся в нем данные позволяют конкретизировать стратегическую мысль. Хорошо или плохо решал свои задачи старый гене-ральный штаб, но эти задачи выдвигала жизнь, они являлись вполне реальными; мы можем говорить о них вполне откровенно, не останавливаясь ни перед какими стратегическими тайнами царской армии, которые больше не существуют, и не преклоняясь ни перед какими авторитетами эпохи подготовки к мировой войне: ни цензурных, ни живых преград для научной критики здесь нет. Только полтора десятилетия отделяют нас от этой эпохи, и все же она целиком уже отошла в область истории.
Нас сейчас в этом труде интересует другая сторона. А.М. Зайончковский еще на последнем съезде ВНО выступал, как паладин “чистой” истории. В его посмертном труде заключается, однако, очень наглядное опровержение этой философской истории. Приведя какой-либо факт, автор спешит высказать о нем свое мнение, не скрывает, что его привлекает и что отталкивает. Перед читателем — точка зрения Зайончковского, пожалуй, более ярка, чем стратегическое мышление отошедших в историю деятелей генерального штаба.

Мы остановимся в этом очерке на тех положениях, в которых мы диаметрально расходимся с автором. Мы полагаем, что изучение этих расхождений далеко не бесплодно и может помочь углубить наше понимание некоторых стратегических вопросов. Научную ценность могут иметь военно-исторические труды как вышедшие, так и не вышедшие из школы исторического материализма. Однако, мы должны требовать от автора, во всяком случае, глубокого уважения к реальности, к материальному базису, ложа-щемуся в основу тех или иных событий и принятых решений.
Мышление Зайончковского — ультраидеалистическое. Он характеризует 29 период 80-х годов “застоем, вызванным в развитии производительных сил страны реакционной политикой царизма”. Не правильнее было бы характеризовать этот период реакционной политикой царизма, вызванной застоем в развитии производительных сил страны и связанной с ним политической слабостью буржуазии? Но если в своих общих взглядах автор просто идеалистичен, то он становится ультраидеалистичным в своей военной критике. главное ее содержание — похвалы смелым решениям эпохи 80-х годов, Обручева и хула стратегической трусости генерального штаба периода, последовавшего за русско-японской войной. Всякому понятно, что осторожность может получить целую шкалу оценок — от похвальной рассудительности до отвратительной трусости, — но что наша оценка только в том случае может сколько-нибудь претендовать на научность, если мы изучим тот материальный базис, на котором зиждилось принимаемое решение. То решение, на которое надо обязательно рискнуть с хорошей армией, представляется безумным, если армия затронута разложением, не имеет снабжения, надежного командования, плохо и недостаточно вооружена.
Ушедший в область истории генеральный штаб, кажется, вправе претендовать на то, чтобы после упразднившей его Октябрьской революции деятельность его критиковалась с теми гарантиями объективности, которые обеспечивает исторический материализм. Автор, однако, устраняет их полностью: “Вопрос о состоянии снабжения русской армии всем необходимым не входит в программу настоящего труда”. Однако, русскому генеральному штабу приходилось, принимая свои решения, в огромной степени считаться с тем, что армия в течение русско-японской войны истратила мобилизационные запасы патронов, шинелей, сапог; что в армии не было пулеметов; что к формированию тяжелой артиллерии только имелось в виду приступить; что только что закончившаяся война в Маньчжурии засвидетельствовала слабую тактическую подготовку младшего комсостава и вовсе негодную высшего; что революционное движение 1905-08 гг. подорвало старые устои дисциплины, а новые еще не были выработаны, и массы являлись крайне сомнительной силой для защиты старого государства, в особенности в политической атмосфере острых столкновений правительства с большинством Государственной думы. В главе XV, в конце своего труда, по попавшемуся делопроизводству по мобилизационным запасам, автор нам рисует отчаянное состояние многих вопросов снабжения еще в 1912 году. Он вполне основательно говорит, что гаубицы были только на бумаге, а в пограничных округах не хватало 40% снарядов, и совершенно объясняет миролюбие русского правительства во время балканского кризиса 1912 г. этим состоянием вооружения и артиллерийских запасов; однако, автор отказывается сделать отсюда какие-либо выводы для критики русского развертывания; вопросы сосредоточения автор рассматривает отвлеченно, чисто геометрически, вне всякой связи с той реальной действительностью, в которой приходилось это сосредоточение подготовлять. Осуждая русский генеральный штаб за его осторожность, автор мог бы в равной степени осудить того коменданта крепости, который не салютовал за отсутствием пороха… Упреки ультраидеалиста получают чисто платоническое значение.
Нам кажется, что если автору попались ценные, но далеко не все основные материалы для оценки решений генерального штаба, то та осторожность, которую он громит в своей книге, была бы вполне уместна в его критике.
Сильно достается генеральному штабу за ошибку в исчислении мобилизационного запаса винтовок и за недостаточную цифру определенного им комплекта снарядов к полевым орудиям — тысячу снарядов на каждое орудие. О винтовках стоит поговорить отдельно, чтобы выяснить причины ошибки; что же касается до запаса снарядов, то генеральный штаб решил после русско-японской войны повысить комплект с 600 на 1500 и даже вытребовал на них деньги. Но снаряды обязательно должны были фабриковаться в России, а Главное артиллерийское управление проявило в этом деле такую медлительность, что в 1912 г. в пограничных округах не хватало 40% до переходной нормы в 1000 снарядов; имевшиеся в избытке ассигнования оно расходовало, например, на перевооружение горной артиллерии. Если при 1000 снарядов некомплект достигает 40%, то изменение нормы повысило бы некомплект до 60%; мобилизационные расчеты выглядели бы еще более некрасиво, а реальной пользы не было. О необходимости доведения комплекта до 1500 снарядов ГАУ было известно; медленность ГАУ травилась всеми силами от Сухомлинова до Гучкова включительно; окопавшись за великим князем Сергеем Михайловичем, ядро этого учреждения отбивало все атаки. Десяток мелких взяточников удалось выгнать, да и то без суда, столпы же были неуязвимы. Разобравшись детальнее, Зайончковский, вероятно, направил бы свои обвинения по другому адресу. Характерной особенностью, гордостью автора, является то обстоятельство, что вся работа составлена исключительно по первоисточникам. Работа по печатным источникам автору, с его архивных высот, рисуется почти как полупочтенное занятие, в таком пересказе: “автору ведь поневоле приходится идти на чужом поводу”.
Мы не разделяем такого архивного высокомерия: труд по собиранию архивного материала и его разработке представляет необходимую, но низшую часть деятельности историка. Это ремесло историка; историческое же творчество заключается в такой компоновке и освещении этого материала, которые находились бы на высоте требований философии эпохи и обращали историка в вождя, указующего путь своему поколению и методы решения им своих задач; военный историк должен пролагать новые пути стратегии, оперативному искусству и тактике, а работает ли он сам в архивах или черновую работу выполняют за него подручные — не так важно.
Архивная замкнутость автора, нежелание его сверить попавшиеся документы с имеющейся литературой — представляют не достоинство, а существенный недостаток. Конечно, гораздо проще отметить переписчице в архиве, какие документы она должна перестукать на машинке, чем познакомиться с содержимым библиотек, гласящих о том же. Мне знакомы труды французских историков, щеголяющих тем, что все их примеры извлечены ими впервые из архивной пыли. Но это не мешало им детально изучать всю литературу по исследуемому вопросу. Щегольское же противопоставление архива библиотеке — просто нелепо и ведет к целому ряду досадных ошибок.
Так, автор не находит у Австрии к моменту мировой войны ни одного дредноута. Сибирская магистраль предполагается одноколейной; стратегические железные дороги в мирное время оказываются совершенно бесполезными и бездоходными, тогда как даже Полесские дороги оправдывали процент на вложенный в них капитал. Утверждается громаднейшая, неизмеримая отсталость в железнодорожном строительстве России по сравнению с Австро-Венгрией; однако, у последней была только одна приличная линия для сосредоточения — Краков-Львов, все же остальные дороги, переваливавшие через Карпаты, находились в самом жалком положении, — а русская сеть железных дорог вызывала восхищение Людендорфа. 530 поездов, которые можно выгружать одновременно в Галиции, представляют оговорку документа, повторяемую автором: Галиция могла в сутки принять до 530 поездов, а воинских платформ для одновременной выгрузки в ней было не сотни, а только десятки. От устья Немана до Дуная не 2600 верст по линии сухомлиновского развертывания, а 1200 километров. После Крымской войны в России стало распространяться не строительство шоссе , а железных дорог. В последнее время перед войной в Германии отнюдь не было обращено особое внимание на оборудование восточно-прусского плацдарма; последнее явилось в результате постепенной 70-летней работы. Откудато автор взял, что в России перед мировой войной увлекались Шлиффеном; о последнем ничего не говорили; едва ли было пятеро офицеров, прочитавших его сочинения; очевидная путаница со Шлихтингом — ошибка для нас, посещающих не архивы, а библиотеки, непростительна. Сам автор никогда не был знаком ни с одним немецким источником, и о плане Шлиффена осведомился лишь по статье Добророльского.
Такими же архивными ляпсусами являются рассказ о 200-300 тысячной турецкой армии, которая будто бы угрожала (без железных дорог, в горах) собраться к Эрзеруму, и рассуждение о превосходных силах турок на Кавказском фронте. Вопрос о качестве нисколько не интересует завязшего в географической геометрии автора, почему он утверждает, что русское развертывание против Германии было относительно много сильнее, чем против Австрии.
Список неточностей и промахов можно было бы продолжить еще на много строк; но мы и так достаточно подчеркнули, что скромность, столь украшающая каждого научного работника, идет к лицу и работника, получившего доступ в архивы, и что сличение данных архивов с литературой может принести только пользу. Зачем, например, пользоваться архивами для извлечения данных о плотности населения (дело Военно-ученого архива № 180 518), когда сам составитель доклада, попавшего в архив, пользовался данными всероссийской переписи? Где первоисточник? Или зачем автору было обыскивать архивы бывшего министерства иностранных дел, чтобы утверждать, что нет никакого следа, даже намека на возможность такой размолвки между Австро-Венгрией и Италией, которая вынудила бы Австро-Венгрию большую часть своих сил в начале войны направлять против Италии и южнославянских государств. По этому вопросу существует целая литература, до записок Конрада включительно, и осуждать генеральный штаб за учет возможности такой “несбыточной, ничем не оправдываемой радужной перспективы” можно, только не интересуясь литературой этого вопроса. Несомненно, сильной стороной старого генерального штаба была хорошая постановка информации о германских вооруженных силах и трезвая, реальная оценка их удельного веса. В определении количества германских резервных дивизий и их боевой роли русские стояли во много раз ближе к действительности, чем французы, для которых появление десятков германских резервных корпусов оказалось, как удар грома с чистого неба; ведь французы в основу своего плана войны положили невозможность для немцев, по отсутствию у них этих резервных корпусов, совершить большой обход через Бельгию; а русские, учитывая эту скрытую мощь Германии, в 1910 году настаивали на осторожности развертывания. Французы полагали, что германские резервные дивизии будут осаждать крепости в тылу и выполнять другие второстепенные назначения, а мы считали, что 23 резервных корпуса будут работать в первой линии.
Как эта сторона деятельности русского генерального штаба оценивается автором? “В своих предположениях генеральный штаб, исходя из принципа рассчитывать для себя все в худшую сторону, а для противника в лучшую, доходил до некоторых явных увлечений”. Автор стремится упрекнуть генеральный штаб в преувеличенном расчете воинской провозоспособности германских дорог: в секретной справочной книжке германского генерального штаба (мне неизвестной) стояла будто бы цифра 20 пар воинских поездов для одноколейной и 40 пар для двухколейной дороги, а русский генеральный штаб в своих расчетах увеличил эти цифры до 25 и 50 пар. Настоящие паникеры, не правда ли? Но ведь в действительности перевозки 1914г. дали для германских железных дорог на круг, в среднем, на одноколейной — 24 пары, на двухколейной магистрали — 51 пару поездов. точнее подойти к действительным цифрам — 24 и 51, чем определение — 25 и 50, нелегко.
Рисуя себе возможности австро-германцев, генеральный штаб в 1910 году допускал возможность, что из общего числа 79 пех. дивизий, оставленных против русских, 56 дивизий будет направлено, чтобы защемить “передовой театр”; для обеспечения с востока германцы оставят в Восточной Пруссии только 6 пех. дивизий, а австрийцы в Галиции — только 17 пех. дивизий. “Можно ли было рассчитывать, — спрашивает автор, — что немцы, при своем наступлении на соединение с австрийцами, прикроются со стороны русских, которые по окончании сосредоточения имели бы значительный перевес в силах, только 6-ю дивизиями в столь опасном для них направлении или что австрийцы свой марш на север прикроют на широком фронте от Днепра только 17-ю дивизиями? Также полагаю, что это не принадлежало к числу разумных за неприятеля решений…”
Ответ на этот упрек пусть даст история: германцы не только не оставляли против Ренненкампфа во время самсоновской операции 6 пехотных дивизий, но не оставили ни одной, а австрийцы свой марш на север прикрыли со стороны Днепра только 12 дивизиями. Удивительно здесь только то, что гадания русского генерального штаба перед войной были ближе действительности, чем заключения историка, критикующего прошлое <...> Под давлением самой легкомысленной в свете французской разведки, в течение всей мировой войны подтасовывавшей данные так, чтобы быть приятной главнокомандующему, русский генеральный штаб ослабил масштаб предвидимого со стороны немцев сопротивления при нашем вторжении в Восточную Пруссию и соответственно уменьшил силы армий Ренненкампфа и Самсонова. И под Гумбиненом и под Танненбергом русские войска были обречены на встречу с превосходящим количественно, качественно и технически врагом. Судьба наших первых поражений была решена. Как оценивает автор это решение? “Я неоднократно подчеркивал утрировку в сторону чрезмерного исчисления грозящей России опасности. Записка французского штаба 1911 года не могла не воздействовать на уменьшение этого психоза страха”. Наконец, в 1912 году принято решение, допускавшее переход в наступление против Восточной Пруссии, однако “без излишнего нагромождения войск”. Критика Зайончковского политических взглядов русского генерального штаба исходит из твердо антантовской ориентировки автора. “Соглашение с Францией имело смысл только в наступательном с обеих сторон плане войны”, не могло быть “отдельных планов войны, русского и французского, а должен был быть один общий, который неизменно требовал от обоих союзников развития энергичных наступательных операций, даже с риском поступиться чрезмерной осторожностью”. Оставаясь на почве реальности, мы полагаем, что Франция и Россия не должны были одновременно наступать против Германии; тот союзник, против которого была брошена основная масса германской армии, должен был сохранить возможность обороняться в выгодных условиях.
Автор является горячим сторонником куропаткинской идеи 1903 года о войне на Западе, а не на Востоке, связанной с надеждами на поддержку со стороны славянства, а также программной мысли 1907 года министерства иностранных дел о соглашении с Англией и Японией: “В Европе произойдут осложнения, и нам надо быть готовыми подать свой голос, чтобы не оказаться в положении полузабытой азиатской державы”. Очевидно, автор не был сторонником того мнения, что счастливые народы не имеют истории, и никогда не пробовал нарисовать себе картины, как бы Россия разбогатела, если бы сумела удержаться в стороне от мировой войны, да торговала бы пшеницей по 4 рубля за пуд, да спускала бы всякое барахло на вес золота… В стороне от мировой войны России, конечно, удержаться не удалось бы; но старому русскому генеральному штабу не чужда была идея — не ставить себя в абсолютную подчиненную зависимость от союза с Францией и Англией и сохранить за собой свободу решения. Вместо сосредоточения русских войск уже в мирное время в мешке Передового театра, где они могли существовать только милостью союза с Францией, и плана Шлиффена, русский генеральный штаб стремился к такой дислокации мирного времени, которая отвечала бы и другим политическим комбинациям. Основания для этого были. Франция очень плохо поддерживала Россию в течение войны с Японией; а из нее Россия вышла настолько ощипанной, что ценность союза с нею умалилась в сильной степени. В 1906-08 гг. позиция Франции была странной. Автор подтверждает, что Германия, Австро-Венгрия, Турция сразу поняли, что Россия в балканских вопросах предоставлена своим силам, и приняли враждебное, вызывающее по отношению к России положение. Материальная слабость России позволила поднять против нее голову даже таким спокойным и мирным державам второго порядка, как Швеция и Румыния. Автор подметил эту особую линию поведения русского генерального штаба и сейчас же клеймит ее: “без всякого учета работы дипломатии”; или “тут говорить о связи политики и стратегии не приходится”. Вероятно, автор охотно развил бы свою мысль в обвинение в изменническом колебании русского генерального штаба по отношению к франко-русскому союзу.
“Рабы, не шумите своими цепями” — сказал Гете по адресу немецких масс в момент нашествия Наполеона. Русские, рабы французских займов, тоже действительно смогли в 1910 году только позвенеть своими цепями и не сумели вырваться из антантовского плена вплоть до Октябрьской революции. Еще Жомини, во второй четверти XIX века, обращал внимание на возможность использования выдающегося положения присоединенного к России королевства Польского для действий по внутренним линиям против коалиции Пруссии и Австрии, если бы таковая создалась против России. В грозный момент Восточной войны, когда Австрия и Пруссия полуприсоединились к выступавшим против нас Франции, Англии и Турции, Жомини уже признавал невозможность таких операций. У него не хватило духа поставить ребром вопрос о необходимости отнести развертывание за линию Гродно-Брест; Жомини настаивал, чтобы дипломатия, какой угодно ценой, удержала бы Пруссию от войны, так как в случае последней он не мог посоветовать приличного решения, а лишь предвидел глубочайший кризис для русского государства.
В эпоху создания тройственного союза вершителем стратегических судеб России является генерал Обручев, активный деятель создания франко-русского союза. При слабости русских железных дорог того времени нормальное развертывание затянулось бы на три месяца войны; а французам было памятно, что пруссаки успели в 6 недель покончить войну с Австрией в 1866 году и в еще меньший срок в 1870 году уничтожить под Мецом и Седаном всю французскую императорскую армию. Обручев, чтобы ускорить вступление русских войск в войну для помощи Франции, придумал антитерриториальную систему вооруженных сил для России: 43% наших войск были в мирное время уже притянуты в пограничную полосу; внутренность России оголилась вовсе от войск; в Московском и Казанском военных округах вместе осталось только 10% вооруженных сил; из внутренних городов русские войска были выведены и разместились, в очень печальных условиях, по местечкам и деревушкам Польши и Литвы. так как при мобилизации они должны были пополниться местными запасными, которые характеризовались, как ненадежные инородцы, то комплектование их производилось за счет внутренних губерний, а поляки, литовцы, украинцы направлялись на укомплектование внутренних и азиатских округов. Только ничтожная часть новобранцев (12%) попадала на службу поблизости от места, где она выросла, что усугубляло тяжесть военной службы. Войска стали определенно хуже; мобилизационные затруднения стали очень велики; в первый день войны 42-летние поляки призывались в полевые части пехоты. Армия стала чужда своей стране.
Обручевская система, делавшая полевые части бездомными, отбрасывавшая их от районов комплектования к границе, исключила возможность формирования при них резервных войск. второочередные части должны были получить уже в мирное время свои особые, явные кадры, в виде резервных и крепостных полков и батальонов. Это были части определенно второго разбора, далеко не воинственные, содержимые в мирное время в очень ограниченном составе, давшие отвратительную подготовку проходившей через них части призыва. Опыт русско-японской войны показал их впечатлительность, нестойкость и тактическую неумелость в первых боях. Качество их было несравнимо хуже, чем полевых частей; густыми толпами появились они на полях сражений, несли большие потери, не нанося врагу вреда, охватывались паникой, обращались в бегство и являлись существенным моментом проигрыша операций.
В экономическом отношении обручевская система представляла благотворительность польской окраине за счет русского центра. Помимо двух сотен миллионов на крепости, она потребовала сотню на строительство казарм в пограничной полосе, чтобы разместить в них хоть часть нагроможденных войск. Она привела к тому, что все жалкие средства, которые выделял бюджет на постройку шоссе, расходовались исключительно в Польше. Польское сельское хозяйство и города чрезвычайно выигрывали от обширного рынка, который создавался сосредоточением войск в мирное время.
Чтобы обеспечить трудную мобилизацию в пограничном пространстве, и чтобы помочь Франции в первые же дни войны, масса кавалерийских дивизий была расположена в непосредственной близости от границы и в первые же часы войны имела задачу — вторгнуться в неприятельские пределы и произвести погром транспорта, связи, администрации. Конница, крупный козырь, была обречена на гибель, разрешая второстепенную задачу…
В стратегическом отношении систему Обручева можно характеризовать как громопривод. Мольтке старший, Вальдерзее, Шлиффен в первые две трети своей деятельности начальника генерального штаба — были вынуждены ограничиваться обороной против Франции и наносить главный удар по массе собранной в бассейне Вислы русской армии. Это был и лакомый, и легко доступный кусок: удар из Восточной Пруссии и Галиции естественно вел к окружению охваченного неприятельской территорией с севера и юга Передового театра. Русским армиям пришлось бы отступать не к Москве, а к Варшаве. Здесь уже для нее был приуготовлен редюит, в виде укрепленного района Варшава-Новогеоргиевск-Зегрж — русский Мец, ожидавший лишь своего Базена для катастрофической сдачи в плен полумиллиона солдат.
В политическом отношении система Обручева, это развитие русских вооруженных сил в виде польского флюса, характеризуется потерей независимости и полным принесением в жертву интересов русской армии и русского народного хозяйства на алтарь союза с Францией. С устремленным против Германии уже в мирное время развертыванием, Россия становилась не субъектом, а орудием политики. Зайончковский, конечно, выступает горячим паладином этой системы и мечет громы негодования против посягнувших на нее русских деятелей… Автор не видит охвата русского сосредоточения; он усматривает лишь географический прорыв неприятельского центра и требует утрамбования русских войск в польском мешке. Особенно “привлекательной чертой этого развертывания” представляется автору выделение для обеспечения наших операций минимума сил, несмотря на то, что оно было “несколько рискованно”. Особенно прельщает автора предложенный Драгомировым вариант, вовсе очищающий Неман и приближающий центр сосредоточения к левому берегу Вислы — для прямого марша на Берлин. Автор тут пользуется случаем бросить камешек в близкий мне огород: “Правда, в плане Драгомирова, с точки зрения некоторых современных стратегов, есть вещи абсурдные. Здесь мы видим все признаки “гнусного” сосредоточения и, главное, полное неуважение к Шлиффеновским “клещам”. Этот выпад лишен, однако, какого-либо материального обоснования: сам автор вынужден признать отрицательные черты защищаемого им “гнусного сосредоточения” — “недостаток пространства для маневрирования все увеличивавшихся массовых армий, скученность ближайших тыловых районов и отхождение от флангов главных железнодорожных магистралей”.
Такое противоречие взглядов автора, неустойчивость их представляют чрезвычайно характерную черту. Автор имеет не одну, а несколько точек зрения и перебегает с одной точки зрения на другую для удобства осуждения реформаторов обручевской системы, не считаясь с тем, что на одной странице он опровергает другую. Так, автор не мог не признать достоинство военной реформы 1909-10 гг.; в основе этой реформы лежал переход от приграничной к территориальной дислокации армии. Войска в Вислинском бассейне были разрежены и перемещены в бассейн Волги; были сформированы новые полевые дивизии, и количество рядов в полках внутренних округов значительно увеличено, что повысило возможности их тактической подготовки. Явные кадры резервных дивизий были уничтожены и обращены в скрытые, влитые в полевые части; последние в момент мобилизации выделяли ядро для формирования второлинейных дивизий, стоявшее по своему обучению несравненно выше прежних резервных батальонов, представлявших не то караульные команды, не то нестроевые части для ухода за неприкосновенными запасами. Артиллерия была усилена. И вся реформа была проведена при непременном условии, выдвинутом Государственной думой, чтобы общий состав мирного времени не был увеличен ни на одного солдата… Реформа была произведена за счет уничтожения резервной и крепостной пехоты. Последняя по своим качествам приближалась к тем инвалидным командам, с которыми воевал еще Пугачев; слабая духом и внутренним порядком, ушедшая в свои огороды и караульную службу, она была девственно невинной в вопросах тактики и современного боя как в поле, так и в позиционных условиях.
Автор хвалит реформу и признает, что новые “второочередные дивизии даже в выполнении важных оперативных задач… весьма скоро сравнялись с полевыми и далеко превзошли своими качествами резервные дивизии времен японской войны”. Но далее, с героической непоследовательностью, автор осуждает Сухомлинова за “важную, но сказал бы, бесславную реформу. Он уничтожил крепостную пехоту… неоценимое средство в руках энергичного коменданта”. Логика здесь, примерно, такая же, как у восхваления Октябрьской революции, которое было бы связано с сожалением о переходе власти от буржуазии к рабочему классу. Плохая крепостная пехота заменена хорошей полевой: приветствуем последнюю, но сожалеем о первой… В вопросе о крепостной пехоте и крепостях мы переходим в область, пропитанную политикой, политиканством и интригой.
Крепости, стратегически распланированные при Николае I, как двойные тет-де-поны на важнейших реках Польши, утратили в XX веке значительную часть смысла своего существования… Переправы через реки могли осуществляться, при современных мостовых средствах, в любом месте и требовали гораздо большего фронта, чем им обеспечивали первоклассные крепости. Последние выполнили свою маневренную роль, когда фронт генерального сражения не превосходил десятка верст. Новые условия требовали долговременного укрепления не одного пункта на реке, а всего ее течения; укрепленный рубеж создавался переплетом огня тяжелой артиллерии по всей реке. Если бы на Немане, Бобре и Нареве мы имели такую стратегическую опору, наши операции в мировой войне были бы действительно облегчены крепостями. Куропаткин, на рубеже столетий, начал обозначать укрепление этих рубежей. В техническом отношении русские крепости к моменту русско-японской войны отстали лет на 30; за исключением редких бетонных капониров, они представляли нагромождение немаскированных кирпичных построек; любой простой окоп, как только в восьмидесятых годах появился начиненный сильно взрывчатым веществом гаубичный снаряд, стал много безопаснее кирпичных фортов, обитать в коих во время боя стало немыслимо. За период 1904-08 гг. крепости оказались еще более запущенными. Овладение ими для неприятеля стало задачей более легкой, чем штурм слабенькой полевой позиции.
В то же самое время русская первоклассная крепость представляла ценнейший склад: тысяча орудий, свыше полумиллиона снарядов, миллионы ружейных патронов, десятки миллионов продовольственных дач, масса технических средств.
Обессиленная поражением в Маньчжурии и революцией 1905 года, русская армия не имела возможности прикрыть большинство крепостей в Польше своим развертыванием и явилась вынужденной предоставить им бороться с врагом собственными силами. Вместе с ценным имуществом, в каждой первоклассной крепости были обречены на сдачу в плен около 100 тысяч плохо организованных солдат.
Пусть читатель теперь сам решает — было ли изменническим деянием упразднение русских крепостей в Польше, или прямой изменой явились бы сохранение для немцев колоссального материального приза и обеспеченная сдача в плен полумиллионного, в сложности, гарнизона.
В наполненной интригами петербургской атмосфере 1910 года увод войск из Польши и упразднение крепостей вызвали громадное волнение и яростную оппозицию. Получилась удивительная коалиция агентов Франции, сомневавшихся — не обеспечиваем ли мы свободу действий, чтобы скинуть ярмо франко-русского союза; военных инженеров, которые приняли это мероприятие за покушение на их профессию; заинтересованного местного начальства; консер-вативно мыслящих людей, привыкших полагаться на крепости и не желавших считаться с тем, что “крепость” превратилась теперь, в сущности, в “слабость”, и разных лиц, просто заинтересованных в том, чтобы свалить одного военного министра и найти послушное орудие в другом или устроиться при нем.
В этих условиях генеральному штабу были навязаны полумеры; на Висле Новогеоргиевск был сохранен. Николай Николаевич возглавлял оппозицию по вопросу о крепостной пехоте и настоял на постройке новой большой крепости — у Гродны, большой крепости — Ревеля и на ремонте Выборга. В 1910-1914 г.г. кредиты на устройство и усиление крепостей были увеличены; ассигнования не разбрасывались по многим пунктам, а сосредоточились на Новогеоргиевске, Гродне, Бресте и Ковне. К 1915 году фортификационная сила этих немногих крепостей поднялась, вероятно, не меньше, как на 500%, по сравнению с условиями 1907-09 гг. Что же сказал по поводу этих крепостей опыт мировой войны? Лучшая крепость, Но-вогеоргиевск, сумела продержаться неделю, и дала немцам драгоценные трофеи — массу тяжелой артиллерии с большим комплектом снарядов, массу продовольствия и технического снабжения, 120 тысяч пленных. Ковна была взята без окружения ее германцами, как слабейший участок русского слабо укрепленного окопного фронта; гарнизон поэтому смог уйти. Гродна серьезно не оборонялась, но форты ее были взяты с налета. Брест вовремя был эвакуирован. Упраздненный Ивангород вновь возродился во время войны и отвлек на себя большие средства; когда же ему стала угрожать серьезная опасность, он был очищен без боя. Мировая война полностью подтвердила скептическое отношение русского генерального штаба к крепостям и предложенное им в 1909 г. смелое решение. Каковы же взгляды А. М. Зайончковского?
Он чрезвычайно расхваливает инженерную подготовку, оставленную нам XIX столетием: она парализовала риск развертывания на Передовом театре; здесь не было ни одного укрепленного пункта, который не являлся бы логически последовательным во всей сети вариантов стратегического развертывания. “Начало реформы крепостного вопроса с шумливого разрушения системы обороны…. настолько оригинально и настолько нежизненно, что трудно подвести под него какой-нибудь логический фундамент. Немудрено поэтому, что Петербург того времени был наполнен по крепостному вопросу массой сплетен”. Но зачем же автор теперь идет на их поводу? И какую реформу возможно произвести, ориентируясь на то, что скажут московские просвирни, и без борьбы с заинтересованными в сохранении старого порядка лицами?
Особенно автор разносит русский генеральный штаб за то, что последнему не удалось упразднить Новогеоргиевск: “разрушив всю милютинскую систему развертывания и крепостей и очистив от войск передовой театр, заперев там, однако, как в ловушку, в Новогеоргиевске целый полевой корпус…”. Однако, одна глупость все же лучше 3-4 равновеликих глупостей. Защитнику крепостной системы едва ли прилично упрекать генеральный штаб, которому пришлось уступить в вопросе Новогеоргиевска, за то, что “все здание венчалось новым Порт-Артуром — Новогеоргиевском, в котором было приказано запереть, с риском бесславной гибели, 32 батальона полевых войск”.
Сухомлинов мотивировал капитуляцию в вопросе Новогеоргиев-ска политическими соображениями. Последние имели в виду как общественное мнение Франции, так и воинствующих русских националистов; русское знамя, под обеспечением солидных крепостных верков, продолжало развиваться на Висле, — следовательно, нет предательства ни французских, ни русских интересов в Польше. Автор, однако, сопровождает эти “политические соображения” вопросом: “уж не подавление ли внутреннего восстания?” Мы можем смело ответить отрицательно: Новогеоргиевск, чисто военная кре-пость, без какого бы то ни было гражданского населения, никакого отношения к подавлению восстаний не имел. Для борьбы с восста-нием назначалась Варшавская крепость, второлинейные форты которой удивительно удобно были устроены строителем крепости, инженером Вернандером, для действий не против внешнего врага, а против ядра крепости — города Варшавы с его населением сомнительной преданности старому режиму. эта крепость и эти форты бы-ли ликвидированы в 1912 году, за исключением дрянной цитадели, сохраненной в угоду внутренно-политическим требованиям.
М.Н. Тухачевский, написавший предисловие к труду Зайончковского, ставит на ту же тему более широкий вопрос: не являлась ли вся реформа Сухомлинова вызванной страхом перед революцией? Не изменились ли развертывание русских войск и их дислокация вследствие выяснившейся для Столыпина необходимости оккупировать войсками всю страну, а не ограничиваться, в случае необходимости, займом войск из передового театра для пресечения волнения внутри России?
Подозрения М.Н. Тухачевского неосновательны. Для борьбы с революционным движением важно не столько количество войск, как их качество; важно сохранить войска от разложения до момента физического столкновения. С этой точки зрения обручевская система была превосходна. Русские войска нигде не встречали “земляков” среди восставших. Главная масса их, квартировавшая в Польше, была крайне трудно доступна польской революционной пропаганде. все противоречия, вытекавшие из национального шовинизма, использовались в полной мере. реформы толкались не черносотенной, а либеральной частью генерального штаба. Войска, размещенные по всей территории и комплектованные преимущественно местными уроженцами, отнюдь не могли явиться лучшим орудием борьбы с революцией; идея реформы, несомненно, не вышла из департамента полиции.
Укажем еще на одно заблуждение Зайончковского. Он объясняет вызов к жизни вопроса об укреплении Либавы, с переводом в нее части флота, ослаблением русских войск, охранявших Балтийское побережье, в пользу армий, сосредотачиваемых на западной границе. Не правда ли, как “привлекательно”: крепость строится, чтобы освободить живую силу для удара? Но так можно утверждать лишь против очевидности и архивных документов: когда был возбужден вопрос о постройке Либавы (конец 80-х годов), представитель военного ведомства и интересов развертывания, молодой тогда еще Куропаткин, честно и горячо докладывал о ненужности и вреде этой крепости. Но вопрос был уже решен в недрах морского ведомства великим князем Алексеем Александровичем, тогда всесильным; либавские пески были уже скуплены за бесценок надежными людьми, и государство должно было строить крепость, чтобы отчуждать их по дорогой цене. Вот недурное, но очень грязное логическое звено в столь прославляемой автором системе инженерной обороны. В 1908 г., как только ослабела волна революции 1905 г., русскому генеральному штабу пришлось приступить к подготовке заново развертывания на случай войны на западной границе. С 1900 г. работа по развертыванию уже тормозилась дальневосточной авантюрой и вовсе замерла с началом русско-японской войны. Одной из существенных причин неудач России в Маньчжурии явилось стремление к сохранению обручевского флюса, в который входили лучшие войска и запасы. После ляоянского поражения, сохраняя его формально, начинали вырывать из него стрелков, артиллерию, укомплектования, снаряды, патроны, шинели, сапоги, лучших офицеров и т.д. Обручевская система показала, что она является серьезной помехой для всякого иного выступления России, кроме столкновения франко-русского союза с Германией. как оруженосец Франции, Россия была бессильна для защиты своих отдельных интересов.
Приступая к своей работе, генеральный штаб прежде всего должен констатировать, что он стоит перед разбитым корытом обручевского развертывания: флот, долженствовавший обеспечить на его фланге Балтийское море, утонул в водах Цусимы; нет оружия, одеж-ды, обуви для масс, которые будут призваны при мобилизации. Да и насколько исправно явятся польские запасные, которыми по пре-имуществу должны были пополниться главные силы, квартировав-шие в пограничном пространстве, — было очень сомнительно. Наконец, в основу обручевского развертывания ложилось убеждение в высоких достоинствах русской армии, в превосходстве русского солдата над германским, отбывающим действительную службу только два года, затронутым социализмом, на три четверти горожанином, а потому и более слабым физически. Реставрированные Драгомировым суворовские образы наших чудо-богатырей составляли фантастический базис наступательного развертывания конца XIX века, не заботившегося об обеспечении операции, о возможности, на худой конец, отступить. Действительность боевых действий 1904-05 гг. внесла жестокое разочарование и прекратила всякие толки о неоспоримом превосходстве русского крестьянского комплектования над западноевропейским. Высший же командный состав ярко засвидетельствовал свою малопригодность к выполнению сложных операций.
В этих условиях сохранение прежнего плана развертывания, закупоривание всех русских армий, лишенных возможности наступать, в возможное для обороны положение на Передовом театре — являлось преступлением и нужно было иметь малейшее представление об ответственности перед государством, чтобы предложить другой план, при котором русские армии не были бы лишены возможности отступательного маневра, чтобы впоследствии, на линии Двины и Днепра или даже дальше, задержать вторжение.
Естественно, что каждый порядочный работник, поставленный перед задачей развертывания, начинал тянуть вон из мешка назад. Зайончковский обращает свои громы преимущественно на Ю.Н. Данилова и его сотрудников, но должен признать, что и М.В. Алексеев в 1908 г. робко подходил к тем мыслям, которые в следующем году уверенно проводили в жизнь другие лица. Конечно, автор пользуется тут случаем подчеркнуть крайне осторожные черты личного характера как начальника генерального штаба Ф.Ф. Палицина, так и докладчика по сосредоточению М.В. Алексеева. О проповедник дерзаний!
Чтобы еще больше подчеркнуть нелепый характер отнесения развертывания назад, автор напоминает читателю, что в то время, когда русские столь опасались немцев, последние у себя руководствовались планом Шлиффена, с крайней определенностью сосредоточивавшим почти все германские силы против Франции. Русские, оказывается, отступали перед призраком!
Читателю, чтобы не быть сбитым с толку этим аргументом, надо подойти несколько диалектически к этому вопросу. Что такое план Шлиффена? Мыслим ли он отдельно, внутри одной Германии, или он охватывает действительность и за пределами германских границ?
В конце XIX века Россия и Германия стояли лицом друг к другу: Россия — со своим нагромождением войск на германской границе, Германия — со своим решением наносить главный удар России. С началом XX века происходит поворот германского развертывания спиной к России. В начале Шлиффен полагает осуществить против Франции лишь малый обход, не переходя в Бельгии за Маас. Еще значительнее германские массы связаны на русской границе, хотя Россия со своей дальневосточной политикой, естественно, грозила меньшим нажимом на Германию. Но вот Россия втягивается в войну с Японией, а затем революция лишает ее вовсе боеспособности. Шлиффен реагировал на это планом большого обхода через Бельгию. Впоследствии Мольтке-младший сохранил этот шлиффеновский план. Но почему? Да потому, что русский генеральный штаб отказался от обручевского развертывания. Сомнения Мольтке о том, куда наносить главный удар, решаются в сторону Франции именно потому, что русский генеральный штаб с 1908 г. приступает к изменению дислокации, к упразднению крепостей, к отнесению развертывания назад; раз русские армии могут выскользнуть из-под первого германского удара, раз вывезли из Польши свои склады, — опустевший Передовой театр теряет, как добыча, свои привлекательность, и германская гроза над ним и не собирается.
Можно гарантировать, что как только, по мысли Зайончковского, русский генеральный штаб реставрировал бы обручевскую подготовку к войне, то германский генеральный штаб в три дня повернул бы шлиффеновское сосредоточение с запада на восток; мы имеем даже очертания этого плана: Бонналь, в своей Виленской операции 1812 г., очертил уже направление такого маневра на Ковно-Свенцяны-Минск с гигантским окружением русского фронта, и Людендорф только и мечтал о нем в течение всей кампании 1915 г.
Планы развертывания имеют двустороннее действие, о чем забывает автор; русский генеральный штаб не убегал перед призраком, а провоцировал обращение германской мощи на русской границе в призрак. Изменял ли он при этом русским интересам? Конечно, Ю.Н. Данилов, проводивший ломку подготовки к войне, удостоивается от автора целого ряда комплиментов, распространяющихся и на его сотрудников: “трусливый оттенок”; “тенденциозно-оборонительный и склонный даже к отступательной стратегии взгляд”; “своего рода Мольтке русской армии”; “центр тяжести стратегической мысли переносится на чрезмерную осторожность”; “чрезмерный гипноз могущества ожидаемых врагов”; “если же внимательно вглядеться в ту обстановку, в которую генеральный штаб ставил полководца, то выйдет, что он связал его оперативные решения и по рукам и по ногам”; он ставил полководца “в наихудшее положение для начала какого-нибудь маневра”.
Эти выпады — а ими переполнен весь труд, и они являются его стержнем — имеют значение лишь постольку, поскольку мы в лице автора считаемся со серьезным стратегом. Мы на них не останавливаемся. Я позволю себе задержаться на одном докладе, написанном Стоговым и Валовым — начальником оперативного отделения и его помощником. Последние указывали на бедственное положение 4-й армии по плану развертывания: и сил мало, и сосредоточивается армия позже, чем все другие, а, между тем, в районе Люблина она подвергается первым ударам австрийцев. Чтобы избегнуть поражения 4-й армии, с которого действительно началась Галицийская операция, Стогов и Вялов указывали, что ее следует оттянуть назад. Главная мысль этих основных работников русского развертывания заключалась в том, что раз нет надежды, что французы сумеют удержать немцев в течение 3-4 месяцев, то нам необходимо, думая о себе, действовать осторожно. Автор, разумеется, подсмеивается над этим духом чрезмерной осторожности, духом оттягивания назад, этим своего рода “Drang nach Osten”, который царил в Главном управле-нии генерального штаба.
Позвольте добавить маленькое послесловие: доклад этих “стратегических трусов” не был одобрен; а они не захотели приложить своей руки к постановке 4-й армии в опасное положение и отказались от блестящей карьеры, которая им навязывалась, от имевшихся роскошных казенных квартир и наградных в двойном размере, от столичной жизни и отправились на скромные должности в провинцию. В войне они проявили выдающуюся личную храбрость. Вялов — это тот самый, который увлек Самсонова на архидерзкий удар в центре, который, когда штаб Самсонова хотел сдаваться, лично зарубил германских пулеметчиков и вывел за собой штаб, который был храбрейшим командиром полка и был убит при отступлении 1915 года. Не только в Германии Людендорф ушел по идейным соображениям с блестящего поста начальника оперативного отделения, но такие случаи бывали и в русском генеральном штабе, и — это, может быть, самые красивые страницы его истории. “Стратегические трусы!” Не правда ли, странная порода!..
Кутузов, накануне очищения, совершенно неизбежного, Москвы, собрал в Филях военный совет, надеясь, что сможет разгрузить свою ответственность констатированием военным советом невозможности не пускать в Москву Наполеона. Но генералы его “подсидели” и говорили в совете о чем угодно, только не о том, что всеми хорошо сознавалось: на то Кутузов и главнокомандующий, чтобы отвечать за все неприятности акта очищения Москвы; к чему же подставлять себя под негодование Петербурга? Никто не подал совета отступать, никто не оказывался “стратегическим трусом”. Стратегическая трусость, — это открытие Зайончковского, который был настолько “стратегически” храбр (или легкомыслен?), что взял на себя командование в Добрудже в 1916 году, когда для него самого был совершенно ясен предстоящий ему и вверенным ему войскам полный провал, — представляется вообще явлением весьма сомнительным: существуют трусость физическая — недостаток нервной системы, и существует трусость гражданская, когда человек или не сознает своего гражданского долга или презирает все, кроме своих личных интересов <...> <...> Нет никакого сомнения, что Россия 1914 года, по своей экономике, по своей железнодорожной сети, по мощи своей армии, по запасу военнообученных, по количеству и качеству подготовленного для войны снабжения далеко превосходила Россию 1900 года. И однако она почти ничего не выиграла ни в быстроте, ни в мощи своего первого удара. Центр тяжести ее могущества, находившийся раньше в пограничной полосе, расползся теперь по всему государству. Выросли новые корпуса на Волге, выросла могучая сила сибирских стрелков. Туркестан и Сибирь связались железными дорогами в одно целое с пограничной полосой и готовы были через два месяца после начала войны подсылать на запад свои прекрасные полки. Западные части, разбросанные по всей территории страны, готовы были покрыть даже такую непомерную убыль первого месяца боевых действий, каковая имела место в действительности, — до 600 тысяч человек.
Развитие русского государства, как впрочем и других, подвигалось в сторону подготовки его к длительной войне, к измору, а не к сокрушению. Этот процесс совершался незаметно даже для самих вождей реформы в армии. Зайончковский признает только стратегию сокрушения; как милы его сердцу замечания Драгомирова о переводе войск на левый берег Вислы, о прямом движении на Берлин, мысль Алексеева о продуктивности наступательных действий против Германии только на левом берегу Вислы. А жестокая эволюция, которую не признает автор и у которой он не хочет учиться, преподносит ему изменение подготовки русского развертывания в сторону измора: сокрушительная сила России нисколько не выросла за 14 лет. При том направлении, которое получила эволю-ция русской военной силы, единственным правильным решением был бы не немедленный поход на Берлин, а борьба за дальнейший этап развертывания на фронте Данциг-Перемышль…
Обвинять генеральный штаб в ужасном открытии, сделанном Зайончковским, — это значит обвинять эволюцию, это значит вступать в борьбу с ветряными мельницами, быть неисправимым идеалистом и презирать материальный базис деятельности.
Перейдем к “суете и импровизации”, заменявшим “поход заведенной машины”. Обширное протяжение границы с Германией и Австрией, несколько свободных рокадных линий в Польше — открыли ставке полную возможность вносить желаемое изменение в заранее подготовленное развертывание. генеральный штаб использовал представившиеся возможности железнодорожного маневра в своих вариантах А и Г, а 1 мая 1912 г. пошел и дальше; в предположениях 1914 г. эта гибкость находит еще большее развитие: тогда как раньше все части, назначенные для войны на западном фронте, расписывались по армиям, теперь генеральный штаб нашел нелепым заблаговременно предуказывать назначение частей, которые прибывают после 25 дня мобилизации; действительно, с 20 дня должны были начаться оживленные бои, и разве можно было заранее сказать, куда придется направить прибывающую на 36-й день дивизию? За 15 дней напряженных боев могло произойти радикальное изменение обстановки. И русский генеральный штаб решает не распределять заблаговременно позднее прибывающие дивизии, которые вместе с азиатскими корпусами, а также и с 6-й и 7-й армиями обратились в могучий резерв верховного командования, не расписанный ни на одном фронте и имеющий возможность появиться там, где окажется выгодным.
Да, в 1914 году 40% русских сил развернулись в Передовом театре; почти те же 46%, которые намечались в 1900 году! Но кто не понимает ту свободу, которой русские пользовались в 1914 году, со 2-й, 4-й и 5-й армиями, которые могли влететь в передовой театр, а могли и не влететь; кто не понимает различия с развертыванием 1900 г., огромную часть которого составляли войска, уже в мирное время приткнутые к своим пунктам развертывания, гарнизоны крепостей, гарнизон укрепленного района, — тот стратегически проспал 40 лет.
Русский генеральный штаб атаковал труднейшую проблему, вы-двинутую XX веком: замену жесткого развертывания Мольтке развертыванием гибким, включением в развертывание не связанного заранее железнодорожного маневра. Но Зайончковский поворачивается спиной к эволюции. Железнодорожный маневр для него — это суета, импровизация… Уменьшение числа батальонов (по лит. А) в Передовом театре на 96 поздно прибывающих, зачисленных теперь в резерв верховного командования, Зайончковский расценивает как новый рецидив “робости”, вызванный тем, что Главное управление генерального штаба выскользнуло из-под опеки “опытного коллектива” начальников окружных штабов!
Гибкость — это трусость и импровизация; железнодорожный маневр — это суета; развитие русской мощи в условиях XX века в сто-рону подготовки к измору, а не к сокрушению — это очевидное доказательство кретинизма центральных работников русского генерального штаба.
Читатель видит, какая пропасть отделяет масштаб оценок Зайончковского от моих суждений. Это две различные доктрины. Зайончковский остался верен той стратегической идеологии, которая ему была преподана в 80-х годах в академии Леером и которая отвечала нашему развертыванию 1887 года. За истекшие 40 лет он и работал и читал, но убежденный в вечности и непоколебимости своих стратегических принципов, он не двигается вперед, и оказывается все в большем противоречии с новыми материальными условиями ведения войны. Его идеи вступали во все более ожесточенный спор с фактами. В 1887 г. он оценивает работу русского генерального штаба полным баллом, а далее идет по убывающей прогрессии и 1914 году посвящает самую отрицательную отметку. Он думает, что ставит баллы русскому генеральному штабу, а в действительности он оценивает все более растущую пропасть между своей идеологией и новой материальной действительностью. С точки зрения диалектического материализма, это удивительная драма — борьба идей, выросших на почве старой действительности, с новой материей, борьба, исход которой, конечно, предопределен…
Задача, которую взял на себя Зайончковский, заключалась в том, чтобы исследовать эволюцию русских планов развертывания. Минимальной предпосылкой успешности этой работы является признание самого принципа эволюции, признание права новых птичек на новые песни, возникающего из нового материального бытия. Как мог подойти к этой задаче Зайончковский, принципиально отрицавший эволюцию, представлявший, со всеми своими взглядами, прекрасную военно-историческую иллюстрацию тех берегов, от которых нас уносила эволюция стратегии в течение последних 40 лет! Новое — с неподвижной точки зрения старого: такова сущность реакционной стратегической проповеди Зайончковского…
Я отнюдь не стремлюсь огулом оправдать все ошибки генерального штаба эпохи подготовки к мировой войне. Он был слаб, шел на полумеры, терпел главные управления артиллерийское и инженеров и совершил еще множество других грехов. Но нужно прежде всего ориентироваться в вопросе, куда толкала эволюция XX века реше-ние развертывания, и затем только можно начать устанавливать частные ошибки, поскольку это будет представлять интерес.
Читатель, будем стремиться понять, а не осуждать реальное бытие, откажемся от скверной привычки ставить фактам баллы. Только тогда мы не проспим переживаемой нами эволюции человеческих обществ, эволюции военного искусства.
Война и революция. — 1926. — № 5 (май). — С. 3-26.

Запись опубликована в рубрике морально-психологические основы с метками . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий