В славянском клубе в кракове

В некрологах, печатавшихся у нас по поводу смерти Бориса Чичерина, его изображали другом Польши. Это неточно. Условие дружбы есть близкое знакомство. Между тем Чичерин не знал ни польского языка, ни литературы; на основании же того, что ему было известно из нашей истории, он нас судил строго. С польским обществом у него не было никаких сношений. Я имел счастливый случай сблизиться с ним на закате его дней, и вскоре после этого он писал мне: «Вы первый Поляк, заявивший сочувствие моим взглядам и во мне искавший сближения с Русскими». Следовательно, не в знакомстве и не в симпатии к нам следует искать источник его благородного отношения к нашему народу, но гораздо глубже, а именно в высоком нравственном характере его личности. Он был до глубины души проникнут абсолютным характером нравственного закона — и в этом состоит отличительная черта его духовного склада. Он всем своим существом, не допуская никаких уклонений, никаких уступок и уверток, предавал себя внутреннему голосу совести, который Кант назвал категорическим императивом и который служит основанием нравственному закону, составляющему безусловное требование для всякого разумного существа. Этот моральный догматизм в связи с унаследованным от Гегеля догматическим направлением философской мысли рождал в нем склонность к умственному абсолютизму, не допускавшему никаких возражений; результаты, к которым он приходил путем размышлений, имели для него математическую достоверность и представлялись в форме заповедей, обязательных для всех и исключающих возможность всякого спора. Эта нетерпимость отталкивала многих от него и была причиной его сравнительно малой популярности в русском обществе и его одиночества, но оттуда же исходила его глубокая и неумолимо суровая честность в суждении о людях и народах; в применении нравственного закона он безусловно отвергал всякую попытку мерить политику иной мерой, чем частную жизнь. Как ни выгодно с политической точки зрения притеснение покоренных народов, «но перед нравственным судом, — писал он в своей «Политике», — интересы притеснителей стоят наравне с интересами воров и разбойников». Россию он любил горячо, и поэтому он тем страстнее желал ее видеть в согласии с нравственным идеалом, а так как требование нравственности было попрано именно по отношению к нашему народу, то искупление этого греха он считал первым долгом истинной русской политики. И из этого сознания нравственного долга истекали его взгляды на польско-русские отношения…

Гегель провозгласил государство — и именно Прусское Государство — совершеннейшим произведением обоготворенного им человека, ученики же его, поставив на место Пруссии Россию, стали проповедовать веру в мессионическое призвание России, долженствующей осчастливить мир водворением лучшего христианского порядка, основанного на русских началах православия и самодержавия. Идея представителей этого течения (Кириевские, Хомяков, К. Аксаков) стала впоследствии орудием националистической реакции и обрусительной политики. От односторонности этих направлений спасла Чичерина философия Канта. Проникающая ее аффирмация нравственного долга не дала доступа искушениям национализма и индивидуализма. Кто ставит долг на первом месте, тот не станет учить о правах личности и народов независимо от их обязанностей.
Чичерин верил в Гегеля; он смотрел на его философию как на высочайшую вершину, которой достигла человеческая мысль, и видел в ней введение к абсолютной философии, т.е. к абсолютному познанию истины. И наподобие многих других учеников Гегеля он пытался исправить пробелы в системе своего учителя и создать собственную систему, которая должна была служить завершением труда Гегеля. Таким образом, вращаясь в сфере гегельянства, Чичерин находился в противоречии с теоретической частью учения Канта, отвергавшего возможность абсолютного знания, но, с другой стороны, глубокое проникновение значением нравственного начала, как в области мысли, так и на поприще жизни, свидетельствовало о благотворном влиянии практической философии Канта, оно углубляло в нем религиозное чувство ответственности человека перед Богом и спасало от крайностей гегельянства, т.е. от отрицания Бога, свободы и нравственности, составляющего неизбежный вывод из основных положений философии Гегеля.
В этом и заключается самобытность и возвышенность философских идей Чичерина; «идеализм 40-х годов» нашел в нем свое лучшее воплощение. Вместе с этим мысль Чичерина, благодаря присутствующим в ней элементам «кантизма», является связующим звеном между эпохой Гегеля и тем, что мы считаем самым здоровым и сильным в современных стремлениях философии. Нисходя в глубь совести, вникая в раздающийся в ней императив, который заставляет признать веру в Бога первым нравственным долгом человека, эта философия стремится к углублению религии, она укрепляет связь человека с Богом, она основывает ее не на шаткой почве рационализма, но на глубочайшем требовании человеческой природы, она знает, что «Бог не есть внешний факт, который невольно навязывается нам, но внутренняя истина, которая нравственно обязывает нас добровольно признать ее». И я думаю, что будущие исследователи философии Чичерина оценят ее и возвеличат именно с этой точки зрения, т.е. как переход от рационалистической односторонности так называемого абсолютного идеализма Гегеля к восходящему нравственному догматизму.
Специальность Чичерина составляло законоведение. В продолжение многих лет он занимал в Москве кафедру государственного права. В 80-х годах он состоял там же городским головой, и ему пришлось представлять первопрестольный город России во время коронации Александра III. На обеде губернских городских голов он произнес тогда, как хозяин Москвы, приветственную речь, в которой, подняв бокал «за единение всех земских сил для блага отечества», он выразил надежду, что правительство пригласит эти силы к содействию, так как «без общественной самодеятельности все преобразования царствования Александра II не имеют смысла». За эту речь смелый оратор подвергся опале и был вынужден бросить поприще общественной и государственной службы. Он поселился в своем имении и всецело предался научному труду. Наука составляла с тех пор его единственное утешение, тем более, что одновременно с политическими невзгодами его стали поражать удары судьбы в семейной жизни: смерть лишила его всех детей и он остался в одиночестве с супругой, неотлучной сотрудницей его до последних минут жизни.
История русского права, государственное право, философия права и другие отрасли философии поочередно привлекали его творческую мысль. Юристы ценят более всего его труды в первой из названных областей науки. Как исследователь государственного права и политики он занял одинокую высоту, недоступную заурядным ученым и публицистам. На первый взгляд могло казаться, что будучи представителем либерализма в самом широком смысле слова и противником русской государственной политики, Чичерин выражал целое общественное течение, но на самом деле он принципиально отличался от других русских либералов в том, что составляло самую суть его мировоззрения: тогда как либералы, преклоняясь перед материализмом и позитивизмом в философии, все более и более приближались к радикальным направлениям в политике, Чичерин развивал свои взгляды на почве идеалистической философии, которую он строго согласовал с христианским понятием Бога и человеческих обязанностей; это придавало его учению оттенок умеренности. Притом не признавая никакого противоречия между религией и нравственным законом с одной, и результатами научного исследования с другой стороны, он всем своим утверждениям, проистекавшим из признания религии и нравственного закона, придавал абсолютный характер. Так как целью государства, — учил он, — есть общее благо, то государство заключает в себе нравственное начало, и хотя опыт учит, что сильные государства неоднократно возникали при содействии безнравственных факторов, но наука должна показывать, что такие факторы непригодны для основания прочной гражданственности. В соответствии с этим, входя в ближе нас интересующую область отношений между владычествующим народом и теми, которые им покорены, он утверждал, что господство над чужими народами сопряжено с высокой нравственной обязанностью, потому что общим правилом следует тут считать обязанность со стороны господствующего народа привлечь к себе покоренных, т.е. не только воздать им полную справедливость, но «стать выше их, излив на них новые, неведомые дотоле блага». С точки зрения этого правила, которое Чичерин считал научной аксиомой и нравственной догмой, он судил об отношении России к Польскому народу и приходил к безусловному отрицанию русской политики.
От уныния и пессимизма его спасала философия. С ее помощью он постигал тайны религии; она упрочивала в нем глубокую веру в окончательное торжество правды. Свою философскую деятельность он начал с объявления войны широко распространенному в России позитивизму. С успехом позитивизма, за которым неизбежно следовал материализм, он связывал современное политическое одичание. Позитивизм, суживая кругозор человека, низводя его мысль с неба на землю, ведет к понижению умственного и нравственного уровня общества: «Никогда, — писал Чичерин, — не было такого всеобщего шатания, такого умственного мрака, как именно теперь; сильная мысль, крепкие убеждения, высокие характеры становятся редкостью». Если утилитарная этика, выводимая из позитивизма, есть отрицание живой христианской этики, основанной на взаимодействии между Богом и человеком, то тем более сам позитивизм являлся, по мнению русского мыслителя, отрицанием логики, «превращением разумного познания в чистую бессмыслицу». «Горе служителю науки, — писал он, — который погасил в себе светильник метафизики! Он осужден вечно пресмыкаться в низменностях реализма, потерявши даже память о том, что он рожден для иного знания и для иной жизни!»
Будущий прогресс человечества зависел, по мнению Чичерина, от возрождения философского идеализма. В этом заключалась его самая задушевная мысль. Он подробно развил ее в «Науке и религии», самом продуманном из своих сочинений, в котором он свел итоги всех исканий, всего труда своей жизни. Эта книга есть попытка синтеза вселенной, поражающая нас как обширностью знания, так и широтой кругозора; она представляет одно из самых смелых проявлений полета, человеческого духа в темные области грядущего; но будучи проникнут до дна души учением Гегеля, Чичерин явился слишком поздно или слишком рано для того, чтобы возбудить к своим воззрениям должное внимание…
Непоколебимое убеждение в близком торжестве идеализма было для русского мыслителя источником утешения, душевной бодрости и твердости в виду разочарований, приносимых ему каждым днем жизни. Считая религию, в противоположность Гегелю, высочайшим выражением человеческого духа, Чичерин придавал тем большее значение ожидаемому торжеству идеализма, призванного возродить и углубить религиозное сознание. «Религия относится к философии, — писал он, — как молитва к силлогизму». Философия есть отвлеченное познание абсолютного, религия — живое с ним взаимодействие, следовательно, религия выше философии. Но полнота общения с Богом зависит от полноты понимания — и тут предстоит философии важная задача приготовить человека к этому полному религиозному общению с Богом. И она вводит его вглубь абсолютного и преклоняет перед Всевышним Разумом, который в лице Христа, в воплощенном Слове своем, соединяется с естеством человека и объявляет ему свою волю…
Мои поверхностные и бессильные слова о деятельности человека, который в продолжение почти 50 лет не выпускал пера из рук и результаты своих мыслей и трудов изложил в 20 с лишком томах сочинений, обнимавших разнообразные области знания, я позволю себе дополнить и оживить воспоминаниями о моих личных отношениях с достойнейшим из русских мыслителей и отрывками из его писем ко мне. В 1898 году г. Константин Володкович обратил мое внимание на III том «Государственной науки» Чичерина, в котором Б.Н. обстоятельно разобрал политику России в отношении к нам. Я тотчас же прочел названное сочинение и под первым и сильным впечатлением возвышенного образа мыслей автора я отправил к нему письмо с выражением моей благодарности и восторга. Через несколько дней я получил ответ. «Радуюсь, — писал Борис Николаевич, — что писанное мною доставило хотя некоторое нравственное удовлетворение людям, относительно которых мы много погрешили». Все письмо дышало глубокой грустью. Б.Н. жаловался в нем на убийственное влияние восстания 1863 года не только на Польшу, но и на Россию, где оно вызвало националистическую реакцию, за которой последовало политическое одичание, беспрерывно возрастающее до сих пор. «Но кто верит, — кончал он, — в будущее человечества, тот должен думать, что это (русский национализм) явление временное. Я по крайней мере твердо убежден, что настанут лучшие дни, для которых и надобно свято хранить нравственное достояние народов, стараясь в особенности оберечь его от всего, что может наложить на него нравственное пятно. В этой возвышенной цели всегда сойдутся лучшие из Поляков и лучшие из Русских. В этой надежде желаю вам бодрости и терпения…» С тех пор он эту мысль повторял почти в каждом письме…
То чувство, что на всяком Русском тяготеет в известной мере ответственность за все то, что творится в России, особенно его угнетало. Ему было известно, что в ознаменование юбилея нашего университета он будет избран почетным доктором. Ввиду этого я убедительно приглашал его почтить наш праздник своим присутствием; некоторое время он собирался к нам, но потом бросил свое намерение, после же юбилея он так писал ко мне: «Радуюсь тому, что вам праздник удался, но не жалею о том, что меня там не было. В настоящее время положение Русского среди иностранцев весьма неловкое. Что может он сказать им о своем отечестве? Разве только то, что в нем не совсем еще заглохли те высшие начала справедливости и человеколюбия, которые составляют достоинство и красу человеческой жизни. Но ведь это очень мало»…
Этот идеалист, так сурово судивший о России и других ближе ему знакомых народах, смотрел на мало знакомых славян через призму своего идеализма и не верил, чтобы они могли чувствовать влечение к современной, русификационной страстью охваченной России. И перед величием мысли великого русского патриота и гражданина да покроет румянец стыда тех славянских публицистов, которые политику, основанную на угнетении Грузин и Армян, Финляндии и Польши, представляют нравственной христианской политикой, обеспечивающей за Россией торжество над врагами!..
Вслушиваясь в дышавшие юношеским жаром речи Бориса Николаевича, я не мог предчувствовать, что черной тучей уже надвигалось на него несчастье, которое вскоре после нашего свидания лишило его возможности работать. Осенью того же года (1900) у него в деревне вспыхнул пожар; спасаясь, он подвергся сильным ожогам и вынужден был долгое время пролежать в постели. Несмотря на сильные страдания, он продолжал свои работы: он готовил к печати новое издание «Науки и религии» и составлял пятый том своей «Истории политических наук». «Удивительный человек, — писал тогда ко мне его родственник, — ему 72 года; голова его представляет одну сплошную рану; он лежит больной, намученный, а дух его все время остается ясен и могуч, он так же пламенно интересуется всем происходящим на свете». Немного оправившись, Б.Н. возобновил со мной переписку: «Письмо ваше, писанное еще в прошлом веке, дошло до меня только в нынешнем, с которым поздравляю вас, как молодого человека. Вы, вероятно, увидите то хорошее, что он с собою принесет, а я в мои лета уже на это не надеюсь. Пока не видать даже и признаков улучшения. Самое заветное мое желание состоит в том, чтобы он принес примирение двух братских народностей, которые XVIII век разделил, а XIX век не умел примирить. К этому должны быть направлены все мысли и деятельность молодого поколения, а нам, старикам, остается только благословить их на этот подвиг, уходя в могилу. Многие скажут, что это мечты, но это мечты, которые возвышают душу и для которых одних стоит работать, тогда как для современной жизненной дряни не стоит и пальцем шевельнуть».
С умилением читал я эти слова, как благословение старца, который, прощаясь со всем земным, передает мысль свою в руки своих молодых наследников на поприще борьбы за правду. И на самом деле эти слова были и благословением, и завещанием. Надломленный предшествующей болезнью организм Чичерина потерял силу сопротивления, и вскоре удар паралича окончательно сломал его. В тяжелом состоянии прожил он свои последние годы. За несколько месяцев до смерти он почувствовал улучшение, и я был до глубины души растроган его добротой и памятью обо мне, получив после двухлетнего вынужденного молчания два письма, продиктованные им, но подписанные собственной дрожащей рукой. Почерк был изменен до неузнаваемости. У гроба Чичерина теснятся в сердце чудные его слова о бессмертии: «Человек не может примириться с мыслью, что любимое им существо превратилось в ничто, что тот разум, то чувство, которые составляли предмет глубочайшей его привязанности, исчезли, как дым, не оставив по себе и следа. Против этого возмущается все его существо. Устремляя в вечность свои умственные взоры, человек простирает в вечность и свои сердечные привязанности. А если таковы глубочайшие основы его естества, то предметом этой привязанности не может быть что-либо преходящее. Перед гробом любимого существа из глубины человеческого сердца опять вырывается роковой вопрос: зачем дано ему любить таким образом, если предмет этой любви не что иное, как мимолетная тень, исчезающая от первой случайности? Или зачем отнимается у него предмет любви, когда эта любовь есть самое высокое и святое, что есть в человеческой жизни? И тут на эти вопросы может быть один только ответ: бессмертие! Любовь, носящая в себе вечность, в себе самой заключает неискоренимое убеждение, что предмет ее вечен, так же, как она сама».
Разум заставил мыслителя преклониться перед Всевышним Разумом, который есть Свет света, абсолютная Истина и Любовь. Но прежде чем счастье вечного общения с Ним и полноты обладания истиной озарит человека в высшем сверхчувственном нездешнем бытии, его земное существование должно быть неусыпным стремлением к преобразованию условий здешней жизни по образу и подобию Истины. И в согласии с этим основным убеждением Чичерина правда в русской жизни составляла цель его стремлений. В последней своей работе, посвященной защите Финляндии, он, клеймя шовинистическое одичание русской политики, добавлял в конце, что, однако, «прежде всего» надо протянуть руку раздавленному Россией славянскому брату и поднять его из унижения, в котором мы сами его держим. От этого зависит будущее России, только тогда она вступит «на вершину могущества и славы!»
И с этой мыслью русский мыслитель перешел в высшее существование. Эта мысль составляет его завещание. И опять мы спрашиваем: где его продолжатели? О, если бы предзнаменованием лучшего будущего могли быть его собственные слова, писанные ко мне по поводу его же брошюры о Польском вопросе! Б.Н. уверял меня, что она не есть «голос вопиющего в пустыне», но выражение «настроения, господствующего в значительной части русского образованного общества»… «Я сообщал ее многим, и она возбуждала живейшее сочувствие и в старых, и в молодых». И на самом деле голоса этих друзей истины раздаются ныне несколько чаще, и не следует терять надежды, что они станут звучать все громче и что среди раскатов грозы, надвигающейся с Дальнего Востока, в сотрясении, которое она несет с собой, Русь проявит те высшие начала своего духа, которые с первых дней ее истории, со времен сказочного богатыря Ильи Муромца, защитника всех угнетенных, обнаруживались в критических моментах ее жизни. Священный огонь этих начал зажигал души святых заволжских старцев, когда они бросали свои скиты, чтобы идти на мученичество, клеймя грехи князей и Церкви. Искры этого огня пылали еще в XVIII веке в сердцах тех, которые, подобно Новикову или Радищеву, восставая против господствующего разврата, искали новых нравственных и политических идеалов. Этот огонь был источником геройства декабристов; он охватывал Пушкина, Лермонтова и Гоголя в лучшие моменты их вдохновений; он нес с собой идеализм 40-х годов, воспламеняя творческие мечты Алексея Толстого и Тургенева; он горел в мрачной сатире Щедрина; озарил мистическим блеском ясновидение Достоевского; вспыхнул с новой силой в думах реформаторов общества — Герцена и Льва Толстого, и, согрев мысль Чаадаева, перебросился в пророческие размышления Вл. Соловьева… И кажется, как будто этот огонь опять прорывается наружу в словах некоторых писателей, произнесенных под первым впечатлением первых известий с Дальнего Востока; кажется, будто мы слышим в них голос совести, призывающий к единению с народами, которые волею исторических судеб связаны ныне с Россией, — к единению христианскому, основанному не на насилии, но на справедливости. Близкое будущее покажет, голос ли это совести, или только страха, и пожелает ли Россия взойти на те вершины нравственного обаяния и политического могущества, о которых мечтал Борис Чичерин.

Речь профессора М. Здзеховского 28 ФЕВРАЛЯ 1904 г.

Запись опубликована в рубрике морально-психологические основы. Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий